Павле Рак. Приближения к Афону. Афонская повседневность. Сила в слабости. Глава 5.9

С трудом поднимаю слипшиеся, тяжелые веки. Но открыл — и ничего не изменилось, с закрытыми глазами вижу только тьму и с открытыми тоже. Непроглядный мрак узкой кельи, глядящей в темень ночи, на черную гору за окном. Единственный признак жизни не растворенного в темноте мира — это голос монаха, будящий меня из коридора: «Половина третьего». Еще медлю в теплой постели, вставать так не хочется, чувствую кругом сырой холод. Сырость источает сама каморка, ее стены; даже стручки, разложенные на столе для просушки, влажны. Да и как им высохнуть в такую погоду?

По каменной крыше мягко и чуть слышно сыплет дождь, вода журчит, сливаясь по желобам. Звук этот становится слышней, когда я открываю окно, чтобы вдохнуть немного свежего воздуха после духоты ночной кельи. Немного освежился, и в голове прояснилось. Но как я ни выглядывал из окна, тьма повсюду стоит кромешная. Пространство как будто исчезло, и я оказался в просмоленной изнутри коробке.

Что случается с миром в такие глухие часы? Он лежит озябший, оцепеневший, мокрый и холодный, скорчившийся, с омертвелой душой, словно потеряв сознание. Молчит, беспомощный, не пошевелится. Его придавила тягостная сила лени, инерции и отчаяния. Сила тяжести.

Сколько же длится это обмирание мира? Может быть, всю ночь, пока мы крепко спим, или только те несколько мгновений, в течение которых мы возвращаемся к жизни? Может быть, это и есть естественное состояние мира, который подстерегает нас, чтобы погрузить в эту тяжесть и мрак, а наше бодрствование — только иллюзия, морок? Сейчас мы, заточенные в этой полусмерти-полужизни, чувствуем, что черная пасть смерти разверзлась над нами, над нашими крохотными мыслями. Где же я на самом деле был, если возвращение в мир так мучительно?

* * *

Под дверью прорезается полоска света. Возможно, хозяин таким способом напоминает, что давно уже пора вставать. Мысль об этом — как игла, как острый импульс для сонного тела. Скоро я уже в коридоре. Уходим.

Дождь едва накрапывает. Но каждый куст у тропы и каждая травинка от верхушки до корня пропитаны росой. Как ни берегись, ноги все равно промокнут. При свете тусклого фонарика чуть различимы грубо тесаные ступени парапета, а через несколько шагов гладкие столбы ограды. По сторонам колеблются тени олив, справа проступают белые стены какого-то строения. За поворотом подмигивает сквозь листья единственное освещенное окно. Вокруг него угадываются черные стены большого строения сложной конструкции. Здание большое, заботливо ухоженное, всё из твердых бетонных ребер, просторный балкон на мощных устоях выступает вперед, как капитанский мостик.

Внутри уже началась служба. Поэтому проходим торопливо, с должным почтением, но ни с кем не здороваясь. Еще в сенях слышен старческий голос, читающий в нос. Сначала мы попадаем в миниатюрный притвор с пятью-шестью высокими стульями у стены, а оттуда — в саму церковь. В ней так тесно, что едва находится для нас место, хотя там всего три монаха.

Поначалу кажется, что старческое бормотание слышно здесь ничуть не более отчетливо, чем в сенях. Иногда удается различить отдельные слоги. Только тот, кто слушает это чтение ежедневно и знает, что именно читается в каждый момент, может следить за богослужением. (Очевидно, что единственный, кто не может расшифровать текст, это я, остальные чувствуют себя как рыба в воде.) В маленьком теплом храме, освещенном лишь лампадками и тремя свечами, чуть слышный голос стелется по полу, не в силах взлететь, но все же чудесным образом проникает в мозг. И как бы он ни был слаб, прижат и раздавлен внешними силами, ему удается вырвать ся из удушья и смерти и в жертвенном усилии донести смысл. Как подтверждение того, что жертва замечена и принята, время от времени слышатся возгласы молодого священника, скрытого за неосве щенным иконостасом и почти невидимого.

Значит, можно победить любую слабость и мрак, если мы действительно этого хотим? Ни руки, дрожащие как осиновый лист, ни глаза, которым не обойтись без очков со стеклами толщиной в палец, не смогли помешать обладателю этого голоса посреди глубокой ночи занять свое обычное место и творить молитву. И это почетное место он не покидал долго-долго, потом с достоинством закрыл книгу и отошел в сторону — победитель слабости, болезней и старости, он закончил свою долю молитвы, ту, что взял на себя.

Чтецы после него стали сменяться чаще. Среди них был и мой хозяин. Потом дошла очередь до одного подвижного монаха средних лет, который перед тем следил за свечами и подавал кадило. Всё помещение заполнил его энергичный и даже как будто сердитый голос. Бездумно он понесся вперед, подпрыгивая, как паяц, в конце стиха, а середину бормоча заученно и механически. Молитва, которая, исходя из уст старца, наперекор его дряхлости победоносно пробивалась прямо к небу, теперь как бы заземлилась и стала биться о стены церквушки, по ее темным углам. Не возносилась ко Господу, а «удирала в мышиную норку». (Так выразился хиландарский пекарь, когда мы с ним однажды месили тесто, говоря об одном таком механически быстром чтеце.) Какой контраст! Во всей ясности открылась мне не только эстетическая, но и глубоко жизненная истинность головокружительной диалектики одного из самых известных ранневизантийских сочинителей божественных гимнов Романа Сладкопевца, который довел до совершенства основной закон красоты литургических текстов: «слияние неслиянного». Тысячекратное превосходство старческого бормотания над этим шквалом голосовой энергии.

Комментарии


Задайте ВОПРОС или выскажите своё скромное мнение:


Заголовок:
Можете оставить здесь свои координаты, чтобы при необходимости мы могли бы с Вами связаться (они НЕ ПУБЛИКУЮТСЯ и это НЕ ОБЯЗАТЕЛЬНО):

E-mail:
  Ваш адрес в соцсети или сайт:

Прошу ОПОВЕЩАТЬ меня на указанный выше e-mail - ТОЛЬКО при ответах в ветке ЭТОГО коммента (снимите галку в квадратике, если это не нужно)